Размер шрифта:
Изображения:
Цветовая схема:

Смотреть на жизнь круглоглазо

Смотреть на жизнь круглоглазо - фотография

Книга «Школа удивления. Дневник ученика» продолжает свое триумфальное перетекание из книжных магазинов в руки читателей. Сейчас очевидно, что 5000 экземпляров скоро разойдутся, и типографии уже заказан второй тираж. Константин Аркадьевич провел несколько презентаций (в частности, в Высшей школе сценических искусств и в магазине «Москва»), но поскольку желающих туда попасть оказалось гораздо больше, мы решили конспективно познакомить вас с этими выступлениями.

О СОАВТОРЕ

Эта книжка была зачата и теперь завершает процесс рождения в стенах ВСШИ. Началось все с того, что Аня Ананская предложила мне ее написать, мы начали встречаться, пока я не осознал, что меня уже взяли за кадык и душат – но очень вежливо и деликатно. Я вдруг понял, что наши встречи стали регулярными, длительными, я трачу на них много энергии и даже устаю после них, эти разговоры меня заводят, трогают, вот и слезы иногда подступают. Аня сначала приходила с диктофоном, потом стала показывать какие-то тексты. Я пришел в ужас, потому что черным по белому все выглядит несколько иначе, чем в разговоре. Стал делать самому себе замечания (тоже дело, которому я выучился непосредственно в своей школе), что-то переписывать, сам, увлекшись, начал что-то предлагать, компоновать… И вот опомнился.

А УДИВЛЯТЬСЯ-ТО КТО БУДЕТ?

Название тоже придумала Анна Ананская. Удивление – важное слово в нашей профессии и жизни. Человек и персонаж обязательно должен удивляться. Каким образом он удивляется, характеризует его самого. Качество удивления определяет персонажа. А в жизни живая реакция – очень важное свойство человека. Отсутствие удивления – свидетельство мертвечины. А бывает еще, что человек стесняется удивляться. Такое свойственно людям, занимающим посты. О, эти лица всезнающих прохиндеев, лица людей, которые как бы контролируют ситуацию – дескать, можете спать спокойно, граждане, все под контролем. Как много я их повидал!

Я своим студентам часто говорю: а удивляться-то кто будет? Без удивления, без детского интереса к жизни нет нашей профессии. Дети еще не привыкли к жизни – они воспринимают ее круглоглазо, а не с прищуром все познавшего «мудреца», который давно живет на подножном корме того, что у него есть. Удивление влечет за собой необходимость задавать вопросы, в том числе гневаться, возмущаться, проявлять активную позицию.

И подзаголовок есть – Дневник ученика. Я преподаю страшно сказать, сколько лет. Никто не знает целиком наше таинственное дело: искусство – это дорога с началом, но без конца. Каждого из нас чему-то обучали, ты потом чему-то обучаешь, думаешь, что знаешь, как можно и как нельзя, тебя же учили. Но твои ученики порой преподносят тебе такие талантливые фортеля, что ты приходишь в оторопь: я же всю жизнь знал, что так нельзя, а они не знают, и делают, как «нельзя», да еще и так талантливо! Они раздвигают границы моих «нельзя». Я учу-учу, определю ученика на какую-то полку, потому что мне так проще, а вдруг смотрю – а он не такой, ему там не лежится, он уже на другую полку перебрался. Потому что он живой, а косность на самом деле идет от меня. И ты бьешь себя по рукам – а не клади живого человека на полку! Если мои студенты меня за что и любят, так за то, что я не строю из себя мэтра и готов признать свою неправоту. Очень важно, чтобы жизнь иногда давала тебе по носу, а искусство сбивало спесь. Мои недавние ученики, а теперь молодые мастера, актеры в самой силе, сами преподающие – просто держат меня в ежовых рукавицах. Не стесняются «фильтровать» меня, когда я ставлю. Не стесняются обрывать, когда я пытаюсь что-то показывать. С ними так легко прослыть устаревшим, поэтому очень полезно находиться в напряжении, чтобы быть с ними на равных. Я для них больше не небожитель.

ИСПОВЕДЬ, А НЕ ПРОПОВЕДЬ

В книге есть мемуарная составляющая – про детство, юность, отрочество, родителей, ради которой я не стал бы так заводиться. Мне эта книжка дорога потому, что там есть размышления, которые тоже родились здесь – о педагогике, театре, драматургии, коллегах, студентах. Может показаться провокацией утверждение: дескать, прочитайте – и вы найдете про себя. Но, вообще говоря, найдете, практически все. Так что хотя бы из тщеславия покопайтесь в этой «Войне и мире», поищите, в каком из томов сказано про вас.

Она мне дорога своим совершенно оголтелым бесстыдством и искренностью. Иногда я выгляжу полным идиотом, закомплексованным ничтожеством. Но пишу, потому что это может помочь тому, кто втайне испытывает нечто подобное. Я хочу поддержать тех, кто, пытаясь казаться уверенными, проходят страшный путь внутренних сомнения и угрызений. Я родителям своим не рассказывал то, что пишу в этой книге, потому что они меня обожали и страшно раздражали своей пристрастностью. А у меня к себе были счеты гораздо жестче. Может, моя книга кого-то спасет, как меня когда-то спасли «Записки из подполья». В свое время я уберег себя от многих плохих поступков, которые я наверняка совершил бы, если бы не прочел Достоевского. «Записки» написаны от первого лица, да еще и от лица мерзавца (а я таковым себя не считал), но я был поражен тем, сколько всего у нас с тем мерзавцем совпадает. Это открытие так меня потрясло, что моя жизнь буквально разделилась на до и после прочтения «Записок из подполья». Я не сравниваю себя с Достоевским, просто понимаю, что исповедь, где человек говорит о себе что-то потаенное и нелицеприятное, гораздо действеннее назидательной проповеди. А то все мы знаем, как нужно жить, и все так не живем.

О ЦЕЛЛОФАНЕ И РУБИКОНЕ

Но есть там последняя часть – большой магнит для тех, кто вообще мало чем интересуется. Это мои матерные стишки, эпиграммы, за которые я уже тысячу раз попросил прощения у тех, кому они посвящены (хотя они и так все наизусть знают). Единственная фраза, об отсутствии которой я жалею (и вставлю в следующий тираж, который, судя по всему, будет) – это время, когда они были написаны. В основном это девяностые и самое начало нулевых. Так что это древние стихи, практически папирусы, Гомер, но Гомер матерящийся.

Тогда у нас еще было свое здание, и в нем проходили фантастические капустники. Ни у кого таких не было, и потому разного уровня фанаты нашего театра прибегали к нам. Там царила такая свобода и та прекрасная актерская вседозволенность (она никогда не превращалась в безобразия), которая давала возможность актерам радовать друг друга. Театральный язык – грубый, кучерский. Репертуарный театр – место, где сочетается высокое искусство и производство: цеха, деньги, сроки, сметы, рутина… а рядом, понимаешь, творцы. Соединяется это все нервно и сложно, особенно в периоды выпуска спектаклей, и без родного мата ну никак не обойтись.

А если посмотреть шире, мат – очень важная часть русской культуры и юмора. Надо быть совсем ханжой, чтобы не понимать, что этот Рубикон уже перейден: если уж культурная, художественная часть человечества заговорила на этой части языка, обратно никакими законами и запретами процесс не запихать. Очень смешно было смотреть на звукорежиссеров, когда я записывал книжку в студии и последнюю часть читал с особым чувством. Они, бедняги, не часто слышали в студии наши любимые слова.

Поэтому книжка в целлофане и с пометкой «18+» и «содержит нецензурную брань» (к слову, никакая это не брань, а созидательный радостный мат, лекарство от ханжества). Хотя где-то и «19+» можно поставить. И вообще, как выяснилось, мат тоже разделяется. Есть тексты, которые можно продать в целлофане, а есть такие, которые во что ни заверни – никакая редакция не выдержит. Мои любимейшие стихи – про Сережу Зарубина: он так вдохновлял меня, что я совсем себя не сдерживал и просто улетал в матерные выси. Словом, кое-что еще осталось.

ДВА ТОМА КОНСТАНТИНА СЕРГЕЕВИЧА И ПОЛТОРЫ СТРАНИЦЫ КОНСТАНТИНА АРКАДЬЕВИЧА

В этой книжке много коротких, деловых замечаний. Например, про то, как поймать живое чувство. У Константина Сергеевича про это вообще-то два тома написано, ну а Константин Аркадьевич уложился в полторы страницы. Потому что я практик. Я, конечно, основываюсь на системе Станиславского, просто добавляю к ней один важный момент, который кому-то может здорово помочь. То же самое касается оценки факта и других профессиональных умений.

О ЮРЕ БУТУСОВЕ

Про Юру в этой книге есть очень много чудовищной правды о его манере работы. Притом, что я его очень люблю. Надеюсь, Маша, юрина жена, меня поймет, тем более что, оказавшись в Германии, я практически целиком прочитал эту главу Юре, она была готова еще позапрошлым летом. Юра был чрезвычайно взволнован, но отреагировал очень хорошо, тем более, что все написанное он слышал и от меня много раз. У нас был общий чат спектакля «Р», а был наш отдельный с Юрой, я даже попросил его ничего не стирать, и сам наши беседы сохранил. Там фиксация нашей мучительной работы, когда я по-настоящему страдал, хотя у меня сильный характер. В одном разговоре я практически не могу договорить фразы, потому что почти рыдаю. Весь ужас престарелого Хлестакова в предсмертном состоянии – это и мой ужас. Я пытался сейчас переслушать эти разговоры – не могу, вхожу с ними в сильный резонанс. Но Юра точно знал, как я его люблю. И возникшая разлука обострила наши чувства друг к другу. Как будто на расстоянии он стал лучше ко мне относиться, о чем не раз говорил в интервью. Он очень любил наших актеров, потому что более благодатной почвы для его идей, проб и экспериментов, чем наш театр, у него не было. От его последней работы я испытываю горькое счастье: ты видишь, как твои ученики обогнали тебя бесповоротно и окончательно, оставив тебя в счастливой ж... Ужасное чувство для артиста и одновременно счастье педагога, потому что тебя туда посадили именно твои ученики.

БОЛЕВОЙ ВИД ИСКУССТВА

Боль в искусстве – одно из самых важных чувств. Я вообще не воспринимаю искусство без боли. Театр – точно болевой вид искусства, и это надо понять тем, кто путает театр с… обоями или росписью на чашках и блюдцах. Это тоже искусство, только прикладное, его функция – доставлять удовольствие. А театр должен проникать в человека, будоражить, волновать, выбивать из состояния комфорта. Бывает, люди идут в театр «отдохнуть» или книгу читают, как средство от бессонницы. А искусством надо спасаться – через боль.

Русский человек вообще без боли не начинает думать. Я-то уж точно. Не могу начать думать просто из любви к мыслительному процессу – мол, что-то я давно не думал. Начинаю думать, только если меня что-то взволнует. Сначала в сердце, потом в голову. Наверняка так не у всех, но у русского зрителя и читателя мозги включаются только после сильной эмоции.

Я ТАК БОЛЬШЕ НЕ УМЕЮ

В юности я стихи не писал – я их сочинял в воображении. А сейчас хочется сохранить больше ранних стихов. В книжке есть стихотворение 16-летнего ленинградца-меня, которому нравилось гостить в Москве, но оставаться при этом убежденным ленинградцем. И вот он-я только-только поступил в институт:

Как будто в хмельном, бесконечном бреду

Какой-то бездомный, какой-то ничей

Я, ленинградец, один бреду

Сквозь пестрое месиво москвичей.

А потом институт меня перемолол, как перемалывает любой патриотизм, и я даже не заметил, как стал москвичом. Меня точно нашинковали, пропустили через московскую мясорубку и выдавили покладистым московским фаршем. И в 17 лет я сочинил другое стихотворение (не опубликованное):

А в Москве – цветы, а в Москве – мечты,

А в Москву весна возвращается.

А в Москве живешь в самом центре ты,

А Москва вокруг тебя вращается.

Но как я не злись на судьбы каприз,

Мне тебя в Москве не найти вовек.

Если я в метро уезжаю вниз,

Ты, быть может, мимо проплываешь вверх.

Неплохой ведь автор, а? Я, на самом деле, уже так не могу и смотрю на эти строчки зачарованно. Это был какой-то совсем другой человек. Очень много с тех пор изменилось, иногда – к сожалению.

 

18.12.2025